Чтобы писать хорошую прозу, надо жить в Караканском бору и работать при керосинке…

Подведены итоги литературного конкурса «Возродим рассказ Сибири». Конкурс был объявлен в сентябре прошлого года Новосибирским отделением Союза писателей России, журналом «Новосибирск» и Торговым домом «Милавица». Лучшими авторами, работающими в жанре рассказа, признаны Николай Мясников (первая премия в номинации «Короткий рассказ») и Иван Марковский (первая премия в номинации «Рассказ»).

Подведены итоги литературного конкурса «Возродим рассказ Сибири». Конкурс был объявлен в сентябре прошлого года Новосибирским отделением Союза писателей России, журналом «Новосибирск» и Торговым домом «Милавица». Лучшими авторами, работающими в жанре рассказа, признаны Николай Мясников (первая премия в номинации «Короткий рассказ») и Иван Марковский (первая премия в номинации «Рассказ»).

Николай Мясников

О Николае Мясникове — как о художнике-графике и авторе художественной прозы — «ВН» уже не раз писал. Свои рассказы — тогда это были очень небольшие по объему полусюрреалистические, полупоэтические зарисовки — он начал писать еще в 80-е годы. Николай тогда работал в турцентре «Сибиряк», совмещая в одном лице сторожа, художника и маляра. До сих пор считает, что это было одно из его самых располагающих к «творчеству» рабочих мест, где особенно хорошо рисовалось, думалось и писалось. Рассказы печатались в сибирских журналах. Автор двух книг — «Мои соседи знают о Париже» и «Атлантида». Большую часть года проводит в деревне Абрашино, в Караканском бору, где имеет свой дом и ведет натуральное хозяйство. На презентациях своих выставок и новых книг имеет обыкновение угощать гостей необыкновенно вкусными опятами собственного приготовления…

Иван Марковский на получении писательских «корочек» в Москве

Иван Марковский — тоже любитель уединенных мест. 15 лет назад «оставил город и добровольно осел в лесу (в том же Караканском бору. — Ред.) на одной глухой базе «рыбаков и охотников«, почти в одиночестве, с лампой Аладдина на столе», — пишет он в своей биографии. «Глухая база» — турбаза, где Иван Григорьевич работает сторожем, «лампа Аладдина» — обычная керосинка, при которой ему часто приходится работать… Рассказы пишет от руки — потом, приезжая в город, обрабатывает их на компьютере. Среди представленного на конкурс была и серия его «Тюремных рассказов», как оказалось, написанных на материале из собственного жизненного опыта. Марковский — детдомовец, в 1966-м по «Указу» об усилении борьбы с хулиганством угодил на четыре года за решётку за драку. В тюрьме, вспоминает, впервые прочитал Достоевского, там же освоил азы литературного творчества — «когда писал кассационные жалобы от имени заключенных». Освободившись, с «жалобами» покончил и попытался писать художественную прозу. Однако на семинаре или, как он сам говорит, на «суде писателей» самый лирический и безобидный из его рассказов «Полустанок» был назван «пасквилем» на советскую действительность. С одного из литературных семинаров его забрали в КГБ, архив конфисковали… Долгие годы писал в стол. Был период депрессии, когда все свои произведения сжег. Кое-что из сожженного потом было восстановлено по просьбе жены Людмилы, самого верного друга и поклонника его творчества. В 2002 году принят в Союз писателей России. Младший сын Ивана Марковского, Женя, тоже пишет прозу. И даже получил вторую премию на Всероссийском литературном конкурсе за рассказ, главным действующим лицом которого был его папа, пишущий свои произведения в полном уединении, при керосинке, в Караканском бору…

Николай МясниковЛюбовь

Я люблю свою странную подружку. Я люблю её запах, и вкус, и звук. И её почти бесплотное тело. Мне нравится, когда она рядом.

И она тоже любит меня.

Она ожидает меня везде, куда бы я случайно ни заявился.

У поэта Михайлова. В мастерских художников, в редакции. И даже на кухне моего брата.

Всё это говорит о её удивительной способности всё видеть вперёд, потому что даже я не всегда могу точно сказать, куда меня занесут мои ноги, обычно живущие вполне самостоятельной жизнью.

Но когда мы оказываемся рядом, она тянется ко мне всем своим нежным телом, крепко закованным в жёсткую стеклянную броню… И моё сердце тоже тянется к ней…

Пробка слетает с горлышка бутылки, и моя подружка нежно шепчет слова, доступные только моему слуху:

— У меня от тебя крышу сносит…

— У меня тоже, родная, — говорю я. — У меня тоже… — И она издаёт свой весёлый звук:

— Бу-буль!

И падает тонкой струйкой на округлое донышко маленького хрустального сосуда, кружится и играет искрами света…

Это означает, что ради меня она всегда готова сменить свою повседневную плотно закрытую броню на роскошно распахнутый праздничный хрусталь.

Вот за это её нельзя не поблагодарить.

И я легко прикасаюсь к ней губами…

Она тоже тянется к моим губам. Касается их на долю секунды, но за это короткое мгновение она обволакивает меня, успевая отдать мне своё тепло, свою волшебную лёгкость и удивительную подвижность ума.

Нет, действительно, она — чудо,

Как я жил без неё? Не знаю…

А потом мы сидим с ней тихо-тихо, словно обнявшиеся влюблённые, и смотрим на лица людей, сидящих вместе с нами за столом, лица очень знакомые и чуть-чуть иные, чем раньше. Потому что человек меняется каждый день, а иногда — ещё чаще.

И уже начинается тот неторопливый разговор, в котором слова не имеют никакого значения. Куда важнее этот мягкий, объединяющий людей тон. И вновь все сдвигают свои бокалы, словно пытаются проверить этим хрустальным звуком тот мягкий тон, что возник в разговоре…

Моя подружка вполуха прислушивается к сплетающимся над столом словам и неожиданно выдаёт короткий смешок в ответ на вполне серьёзную фразу.

Она уже удобно устроилась на своём любимом месте — где-то возле моего сердца, и теперь оттуда слышатся её язвительные реплики и короткие смешки.

— Тихо! — говорю я ей. — Не мешай людям расслабиться…

— Я сижу тихо, как мышка, — скромно отвечает она.

— Не надо, как мышка, — возражаю я, вспоминая своих отвратительных дачных мышей. — Ты уж лучше… цвети.

— Цвету! — с готовностью отвечает она. И мгновенно расцветает.

Мир тоже расцветает вокруг…

И в этом удивительном цветении мира уже возможны самые невероятные чудеса.

Обшарпанный канцелярский шкаф вдруг предстаёт перед нами сверкающим гранями драгоценным кристаллом. И где-то внутри него, на самом дне его глубины, безмолвно пульсирует время…

И старая настольная лампа вдруг превращается в изысканный японский букет…

И геометрические фигуры на пыльных шторах уже издают лёгкий шелест, обратившись в широкие листья тропических растений.

И тонкий аромат цветов распространяется в узком пространстве этой давно прокуренной комнаты, занесённый сюда каким-то сквознячком.

— А ты, Коля, что-то задумался, — доносится голос извне.

— Нет, — отвечаю я. — Я всегда с вами.

И снова слышу её лёгкий смешок.

И мы с ней опять вплываем в русло общего разговора.

Но это русло уже начинает извилисто петлять по поверхности запретных тем, и в этом замысловатом скольжении мне всё труднее удерживаться на поверхности.

И всё сложнее преодолевать опасные петли этого прихотливого движения.

Моя подружка на секунду настораживается…

И вновь подаёт свой голос, изображая синхронный перевод и старательно перевирая все слова и все фразы. Это выглядит так комично, что я с трудом сдерживаю рвущийся из меня хохот.

— Ты молодец, девочка, — шепчу я ей, незаметно смахивая слезу. — Ты просто чудо…

И получаю в ответ такой жесткий и пронзительный взгляд, что все мои чувства мгновенно пробуждаются и приходят в активное движение.

Мир становится ясным, и ясным настолько, что люди и вещи предстают в нём полупрозрачными, и в этой призрачной прозрачности мира можно отчётливо видеть человека, сидящего напротив тебя, и видеть рождающуюся у него мысль, из которой медленно вытекает фраза, и каждое слово в этой фразе, и лёгкую тень от этого слова, падающую неизвестно куда…

И пока я наслаждаюсь созерцанием этой невероятной картины, острый локоток моей подружки вдруг вонзается в моё старое сердце.

— Ну куда ты смотришь?! — нетерпеливо восклицает она. — Ты посмотри, какие роскошные тени!

— Какие тени? — вздрагиваю я от неожиданного толчка.

— От слов! Ну, конечно, от слов? — недовольно поясняет она. — Не от вас же, ослов…

И я снова начинаю вглядываться в медленно плывущую фразу и с удивлением обнаруживаю, что не каждое слово отбрасывает тень. Но когда я начинаю разглядывать тени, я вдруг прихожу к открытию, от которого на время впадаю в прострацию.

Потому что то, что я принимал за тени, оказывается тоже словами, но уже совсем другими. Злыми. И они тоже соединяются в законченные фразы, тёмные и опасные, как ночь на войне.

И эти слова направлены против меня…

— Ну что? Разглядел? — спрашивает моя подружка.

И я отвечаю:

— Да… печально…

— Ты лопух, ты лопух, ты лопух! — начинает весело распевать она. Но потом издаёт свой любимый звук:

— Бу-буль!

И этот весёлый звук вновь возвращает меня к реальности.

— К одной из реальностей, — строго поправляет она.

— Конечно, родная, — вежливо соглашаюсь я. — К одной из сторон реальности. Ты, как всегда, права.

Я поднимаю хрустальную стопку, делаю маленький глоток, прозрачная жидкость вливается в меня тоненькой струйкой и впитывается в мое тело.

И пока она впитывается, моя милая подружка поглаживает моё старое сердце нежными подушечками своих тонких пальчиков.

— Ты просто не знаешь людей, — говорит она, — и поэтому так расстроился.

— Знаю, — отвечаю я, — но предпочитаю смотреть на них совсем с другой стороны. Так они выглядят гораздо лучше.

— Дурачок, — говорит она.

— Так честнее, — отвечаю я.

— Так глупее, — с пафосом произносит она, явно передразнивая меня.

— Но ведь ему не в чем меня упрекнуть…

— Он найдёт? — жизнерадостно обещает она. Но тут она снова делает:

— Бу-буль!

И это означает, что она уже прекратила этот бесполезный спор.

Мы снова тихо сидим, словно обнявшиеся влюблённые, не обращая внимания на слова и фразы, плавающие вокруг нас. День тонет в сумерках. И моя подружка, зябко передёрнув плечами, вдруг восклицает:

— Ой!.. Какой ты сегодня тяжёлый! Пойду-ка я сегодня гулять…

— Иди, — соглашаюсь я. — Проветрись. Оттянись…

— И не сомневайся! — весело обещает она. — Не сомневайся! Всё будет по полной программе!

— Ну, что?.. — доносится голос извне. — Пожалуй, пора расходиться…

— Да, — отвечаю я. — Пожалуй, пора…

Закуриваю сигарету…

И с легкой струйкой дыма моя подружка покидает меня, чтобы тут же прилепиться к моему старому другу, который явно намерен продолжить начатое дело в каком-нибудь другом месте.

— Чао! — прощается со мной эта неверная девчонка.

— Иди, родная. Погуляй как следует…

Я курю, глядя ей в след, и думаю о том, что эта маленькая женщина с удивительно стервозным характером рассказала мне о жизни гораздо больше, чем все остальные люди. И все книги.

И очень многое мне показала.

Она умеет это делать.

И она всегда меня удивляет этим невозможным сочетанием искрящегося жизнелюбия с полным равнодушием к жизни…

Вот поэтому мы так привязаны друг к другу.

Она пьет нашу жизнь, как мы пьём хорошее вино.

И когда-нибудь выпьет меня…

Я докуриваю сигарету, бросаю окурок в пепельницу и выхожу в зыбкую темноту вечернего города.

Неторопливо бреду, возвращаясь в свой дом — место, где живут диван, кофейник и телевизор.

Иногда на диване можно обнаружить мою жену…

Закрываю за собой дверь. Раздеваюсь.

И падаю в постель.

Диван медленно плывёт в полуночной темноте по какой-то чёрной воде, и я прислушиваюсь к его молчаливому движению, пока не уплываю сам…

Но утром, когда я, слегка помятый и слегка опухший, захожу на кухню, чтобы сварить себе кофе, я обнаруживаю там свою весёлую подружку. И выглядит она гораздо лучше меня.

— Привет, — вяло бормочу я.

— Бу-буль! — весело откликается она.

— Ну, нет, — почти убедительно возражаю я.

— Немножко! — настойчиво говорит она. — Немножко! Совсем немножко. А то ты похож на весеннего медведя.

— Почему на весеннего?

— Потому что только вылез из берлоги. И такой же грязный.

— И ты хочешь отмыть меня изнутри, — ехидно замечаю я.

— Да! — отвечает она с гордым и независимым видом.

— Мне сегодня надо работать, — вздыхаю я, поднимая стопку. — Не мешай мне, ладно?

И делаю длинный глоток.

— Не буду, не буду, — соглашается она. — Я буду сидеть тихо, как паинька.

— Вот и хорошо.

— Хочешь, я тебе подиктую? — неожиданно предлагает она.

— Ты?!

— Я.

Я мысленно перебираю сюжеты, залежавшиеся в моей медленно тускнеющей памяти, но ни один из них не вызывает у меня творческого энтузиазма. И поэтому соглашаюсь:

— Ну, давай…

Приношу бумагу и сажусь к столу.

— Бу-буль! — требовательно произносит она. И я послушно делаю ещё один длинный глоток. Закуриваю… И она начинает диктовать:

— Я очень люблю свою подружку. Я люблю её запах, и вкус, и звук. И её почти бесплотное тело…

— Только, пожалуйста, давай обойдёмся без секса, — прошу я.

— Обойдёмся.

И она продолжает:

— Мне нравится, когда она рядом. И она тоже любит меня.

— Нет, скажи, это правда? — отрываюсь я от листа бумаги.

— А ты еще не понял?

Я знаю, что это правда.

Но в тот день, когда меня не станет, она тут же прильнёт к каким-то чужим губам и будет кружить голову этому человеку… И будет ему что-то нежно шептать…

Но, странное дело, эта мысль наполняет меня оптимизмом. Пусть она живёт вечно. Пусть она кружит людям головы. Пусть она нежно шепчет и приникает к чужим губам…

Потому что без её бессовестной мудрости и непоседливого легкомыслия мир станет куда скучнее.

— Как ты это делаешь? — хитро спрашиваю я.

И она отвечает:

— Бу-буль!

Спасибо, моя родная.

Спасибо…

Иван МарковскийХирург от Бога

— Ну что, Виктор Борисович, с вашим Мироновым все ясно. Сообщайте ему: пусть ищет деньги на операцию.

— А если не найдет?

— Будем выписывать. Пусть лечится терапевтически.

— Но мы-то с вами знаем, что никакая терапия его не спасет. Тромб движется, и шунтирование для Миронова — единственная возможность жить.

— Вот и объясните ему это.

— Это-то объяснить нетрудно, но когда дело доходит до денежных объяснений с больными, так чувствую себя не то палачом, не то чеченским бандитом, требующим за свою жертву выкупа, не то еще каким Мефистофелем, захватившим в свои руки «бессмертную часть Фауста…»

— Шутник…

— Да какой шутник!.. — в сердцах бросил кардиохирург Виктор Алферов. И, чтобы не наговорить заведующему отделением лишнего, пошел из ординаторской. Но до конца не удержался и на выходе хлопнул дверью…

— Что это он?.. — оторвавшись от своих бумаг и подняв на заведующего отделением свои очки, сказала врач Котова.

— Спросите его… — недовольно буркнул заведующий отделением кардиохирургии и, взяв папку, тоже вышел из ординаторской.

Кардиохирург Виктор Алфёров в разговоре с заведующим отделением вовсе не шутил. Выяснение с больными денежных отношений было для него самым неприятным делом в его хирургической практике.

Да, он лучше других знал, что болезнь — удовольствие недешевое, что операции по шунтированию сосудов сердца во всем мире стоят денег. Но когда он говорил об этом со своими пациентами, сначала ставя их, можно сказать, перед фактом смерти, а потом называл суммы, то не мог смотреть им в глаза и чувствовал себя прескверно…

Да, в конце концов люди деньги находили. Но хирург Алферов помнил первичное выражение их глаз, состояние человека, поставленного между — деньги или смерть?.. Кошелек или жизнь?..

Да и не все из тех, кому требовалась операция, находили эти 45–50–60 тысяч. И тех, которые не находили, ласково выписывали лечиться терапевтически…

Больной Миронов, о котором шла речь в ординаторской, лежал в 18-й палате, и никакая терапия ему уже помочь не могла: дни его без хирургического вмешательства были сочтены. Для счета могло хватить пальцев на руках и ногах Миронова. Хирург Алферов знал это на 99 процентов, оставляя один процент на силу Всевышнего. И на все 100 процентов хирург Алферов знал, что 46 тысяч, требуемых за проведение операции, у его пациента, больного Миронова, нет. Инженер-электронщик Миронов в данное время был безработным. Хирург видел, с каким лицом и с какими продуктами приходит к нему его жена… И ему не хотелось заходить в палату, не хотелось видеть Миронова, говорить с ним… Хотя сам Миронов не вызывал в нем никаких отрицательных чувств, но лучше бы его в этой палате не было.

«Не было бы Миронова, был бы кто-то другой», — и хирург Алферов, утешившись таким образом, подтянулся, подобрался внешне и внутренне, как перед выходом на сцену, и вошел в палату. Палата на четыре койки. Миронов лежал у окна, заложив руки под голову, и смотрел в потолок. Еще довольно молодой мужчина 48 лет, с легкой проседью на висках и неглупыми глазами.

Хирург Алферов присел к нему на кровать:

— Ну и как наши дела?..

— Да вы, пожалуй, лучше знаете, как мои дела…

— Да, картина прояснилась… могу вам сообщить, что вам предстоит такая же операция по шунтированию сердца, какую провели президенту Ельцину.

Кардиохирург Алферов в последнее время брал на вооружение президента Ельцина, как психологический ход, стимул. Больные начинали улыбаться. И он не раз слышал в их разговорах: «Мне сделали такую же операцию, как Ельцину» или «Мне предстоит такая же операция, как Ельцину».

Но Миронов от подобной близости к президенту скорее скривился, чем приободрился.

— Надо же, сподобился… Вроде к власти не рвался, парламент не расстреливал, народа до проституток и педерастов не опускал… Видимо, плохи мои дела перед Господом, коли у меня завелась такая же пакость, как и у президента…

— Ничего, поправим вас перед Господом. За вами — ваше письменное согласие на операцию и сорок шесть тысяч — стоимость операции. Скликайте родных, знакомых, друзей…

— А вы сами-то во все это верите?.. — сказал Миронов после затянувшейся паузы.

— Во что?.. — Хирург Алферов ожидал, что Миронов скажет: «в положительный исход операции».

— Ну, в это… что за сорок шесть тысяч — жизнь, а если сорока шести тысяч нет — смерть?..

— А вы сомневаетесь?..

— Сомневаюсь.

— И хотите проверить… испытать Судьбу, сыграть фаталиста?..

— Испытать, проверить, сыграть — не совсем так. Испытывать, в общем-то, нечего. Скорее всего, вы правы — и без операции я умру… Но вы когда-нибудь ловили ящерицу за хвост, который затем отрывается и остается в ваших руках… И наблюдали, как этот оторванный от ящерицы хвост извивается какое-то время, имитируя жизнь. Между тем как сама ящерица, носитель жизни и этого хвоста, ушла… Вот и мне кажется, что, выкупив у вас жизнь за 46 тысяч, я выкупаю вовсе не жизнь, а ящерицын хвост. Какое-то время он еще будет извиваться, имитируя жизнь, «борьбу за существование». А жизнь уйдет, жизнь вне ящерицыного хвоста. И хвост имеет жизнь и значение только в совокупности с ящерицей. А человек в совокупности с Богом. Иначе вся его жизнь — ящерицын хвост…

— Любопытная мысль. И давно вы к ней пришли?

— Да как-то с годами, наблюдая за ящерицыными хвостами… — больной Миронов грустно улыбнулся, глядя на здорового хирурга Алферова.

— Ну и что мы скажем заведующему отделением?

— Скажите, что от операции отказался.

— Надеетесь: «там» что-то есть?..

— В том, что «там…» что-то есть, в этом не сомневаюсь. Только думаю, в каком виде я там предстану, как проявлюсь, какое будет у меня лицо?.. На земле я был грудным, потом мальчишкой, юношей, зрелым… Увы! Лицо, скорее всего, относится к ящерицыному хвосту… Но заметьте, как не похож наш с вами разговор на рассказ Василия Макаровича Шукшина «Даёшь сердце!..». Прежде чем «даёшь», его теперь надо выкупить. А я в такое сердце и в такую жизнь что-то не верю, совсем не верю. Положим, доктор, как Богу будет угодно…

— Бог-то Бог — да сам не будь плох. «Лучше быть живым псом, чем мертвым львом». Последнее, кажется, мудрый царь Соломон сказал.

— Бесспорно, но только к псу и ко льву. Человек все же нечто другое. Да и после Соломона Христос был…

— До Бога высоко, до царя далеко… Хотя право выбора за вами. Но если бы операция была бесплатна, согласились бы?..

— Если бы все шло единым течением и лечением, наверно, согласился. А сейчас уже что-то мешает…

— Гордыня — первый смертный грех.

— Не гордыня. Не хочется больше извиваться ящерицыным хвостом, быть живым псом, как вы сказали. Хоть перед смертью выпрямиться.

— Дело ваше, Миронов, дело ваше… но, может, все же найдём эти чёртовы деньги? Может, мы тут, через какой благотворительный фонд вам поможем?..

— Не надо, доктор: ушло из меня что-то: то ли жизнь, то ли душа, то ли вера в эту окружающую меня жизнь. На что кругом ни гляну — всё уже не моё. Ничего моего не осталось. Похоже, и мне пора…

— Ну что ж, не смею задерживать, — хирург Алферов встал и вышел из палаты, испытывая в душе прямо щемящее чувство не то обиды, не то досады: «Ну почему все так?.. Хороший же человек, а умрёт. Ну и что, что течение жизни стало другим. Грести надо, не выбирать же добровольно смерть. А может, он прав, и не смерть вовсе?..»

На следующий день больного Миронова выписали. А через двадцать дней он умер, уложившись как раз в счет пальцев на руках и ногах человеческих, как и предполагал кардиохирург Виктор Борисович Алфёров. Хирург узнал о смерти Миронова от его жены, позвонив к нему на квартиру. Смерть Миронова не была для кардиохирурга неожиданностью, но он долго стоял с трубкой в руке, пытаясь понять Миронова, и не мог. Ни одно из суждений до конца не устраивало его…

А через неделю в ординаторской кардиохирургии атмосфера была накалена до кипения. Причиной «кипения» послужило заявление кардиохирурга В. Б. Алфёрова на имя главного врача больницы о переводе его, Алферова, из отделения кардиохирургии в отделение неотложной хирургии.

— В «неотложке» я буду оперировать всех, кто ко мне попадет, независимо, есть у него деньги в кармане или их там нет… И буду чувствовать себя врачом… — так начал кардиохирург, объясняя причину своего заявления.

— В неотложку мы хирурга найдем. Но на операции с сердцем мы не можем взять первого встречного. Вы это прекрасно знаете, Виктор Борисович… И капризничаете, как женщина. Вы же хирург от Бога. И возвращаться к аппендицитам вам так же безнравственно, как зарывать в землю даденный Богом талант… — высказался заведующий кардиохиругическим отделением.

— Называете хирургом от Бога, а делаете из меня беса Арона, что перегонял стонущие души через реку забвения. Есть 50 тысяч — живи, нет — умирай. Веслом тебя по башке. А мне эта роль не подходит ни по профилю моего носа, ни по душе: мои предтечи — Пирогов, Павлов… Я врач, а не жид-процентщик.

— Экономическая и политическая погода делается не в кардиологическом отделении!..

— Не возлагаю на собравшихся ответственность за свод небесный. Но когда умирал больной, которого я вёл, известный вам Миронов, мои руки хирурга от Бога не были заняты, не были!.. Я бессмысленно в тот час таращился в какой-то «голубой» ящик, из которого такое же зловоние, как из контейнера с отбросами, я не могу жить на земле одним зловонием. Уж лучше чистить аппендициты и перитониты, чем важно сообщать больному: у вас такая же болезнь, как у президента Ельцина. Только за одним ползает по пятам целый кардиологический автобус, другого выкидываем из операционной, убедившись, что карманы у него пусты… Миронов, которого я вел, умер не потому, что мы «не знали», «не могли» или «не умели», а потому, что не мог заплатить нам за операцию. Есть 50 тысяч — живи, нет — умирай. Но мне такой селекционный отбор не подходит, я не ощущаю, не вижу, что умирают худшие, а жить остаются лучшие… И уже чувствую себя не врачом, а дьяволом, стоящим во вратах какого-то ада… Прошу уволить меня с этой должности: она мне не по силам, не по разуму. Лучше аппендициты и прободные язвы всем подряд, чем «Даёшь сердце!..» Но только за 50 тысяч… Пусть лучше живут и умирают без моего участия…

— А мы будем спокойненько наблюдать, — насмешливо перебил заведующий отделением, — ничего себе, хорошенькая позиция.

— Ничем не хуже, чем: есть 50 тысяч — живи, нет — умирай…

— Милейший Виктор Борисович, как вы сказали, селекционный отбор неизбежен. И даже перейдя в неотложную хирургию, вы не успеете оказать помощь всем: кого-то не довезут, кого-то привезут поздно… И кто-то и где-то будет умирать, и ваши руки будут не заняты… — мягко вмешался в резкий разговор хирурга и заведующего отделением главный врач больницы, пришедший в ординаторскую кардиохирургии по вопросу заявления хирурга Алфёрова. — А вот в том, — так же мягко продолжал он, — что хирурги не должны выяснять денежных вопросов со своими больными, вы правы, этим должен заниматься человек, отчасти посторонний, не вступающий в столь тесные отношения, как больной и ведущий его врач. Поручим это старшей медсестре или кому-нибудь из бухгалтерии, из ведомства Лазаря Львовича. А хирург, действительно, должен оперировать, должен иметь душевное спокойствие, равновесие. И если вы, Виктор Борисович, согласны с моим предложением, будем считать вопрос снятым. И если даже ещё не остыли, все равно повремените, подумайте. Перейти в неотложную хирургию для такого хирурга, как вы, никогда не поздно…

— Хорошо, подумаю, — усмехнувшись, выдавил из себя хирург Алферов.

Врачи разошлись по своим делам, ординаторская опустела.

Над городом сгущался вечер с крепким сибирским морозцем. Люди на остановке торопливо входили в подходящие на остановку троллейбусы, автобусы и маршрутные такси. Но один человек никуда не торопился и словно не чувствовал крепнущего мороза. Он стоял, покачиваясь, в расстегнутой дубленке, в ондатровой шапке, сбившейся набок.

По общему виду, особенно по чисто подбритой бородке клинышком в нем можно было легко опознать человека интеллигентного. Интеллигент был сильно пьян. На одной руке его была меховая замшевая перчатка, а перчатку с другой руки он, видимо, потерял и неуклюже засовывал замерзающую, красную руку в карман дубленки. Он делал при этом нечто напоминающее круги, больше похожие на топтание на месте, а затем вошел последним в подошедший троллейбус.

В троллейбусе, не проходя вперед, пьяный интеллигент навалился тут же спиною на дверь и, обведя расплывчатым взглядом лица стоявших перед ним пассажиров, произнес:

— Даешь сердце за 50 тысяч…

Мужчины улыбались, понимающе поглядывая на перебравшего интеллигента. Седая старушка укоризненно покачала головой… Молодые девицы, стоявшие кучкой, захихикали. Пьяный направил на них руку без перчатки и добавил еще несколько загадочных слов:

— Ящерицыны хвосты… Я вас всех веслом по башке…

Затем он, словно устыдившись того, что нагородил, обвел всех вымученной улыбкой и уронил голову на грудь…

Подпишитесь на нашу новостную рассылку, чтобы узнать о последних новостях.
Вы успешно подписались на рассылку
Ошибка, попробуйте другой email
VN.ru обязуется не передавать Ваш e-mail третьей стороне.
Отписаться от рассылки можно в любой момент