Новосибирск 8.6 °C

Город

07.12.2004 00:00:00

«Вольное описание Новосибирска» — так определил жанр своей новой книги новосибирский писатель Игорь Шубников, дебютировавший в начале этого года книгой «Турачак», посвященной одному из великолепнейших уголков Горного Алтая, старинному селу Турачак, расположившемуся здесь, «в углу сбегающихся Бии и Лебеди», и его обитателям. И вот написан и готов к изданию «Город», с которым скоро смогут познакомиться читатели, тепло встретившие первую книгу Игоря Шубникова. По словам автора, действующие лица «Города» — вымышленные и невымышленные, живые и жившие. Реальное лицо — Митрофан, новониколаевский первопоселенец с позапрошлого века.

Отрывок из новой книги Игоря Шубникова мы и предоставляем сегодня вниманию наших читателей.

Улица Нерчинская, которой больше нет

Лучшее в Новосибирске (и в «Новосибирске») — его бессмысленное, жизнеспособное и привлекательное имя. Город — один из многих новых, назвавшийся новым, но не повторяющий в названии — по давним бы правилам — названия своего предшественника. Нет старого Сибирска, есть он Новый. Было старое посвящение святому — сделалось в честь ничего. Понадобилось воображаемое, «хотимое» новое, за которое отдано столетие без старого и без нового счастья. Что-то в мире людей должно было оказаться измененным так, чтобы неправильное и непривычное могло подержаться на вымысле, поприучивать к себе и дальше жить бы по забывчивости каждого и всех правильным и естественным, как будто сразу таким и началось.

Самое лучшее в Новосибирске, лучше лучшего его, наивысшее его достижение — отсутствие поднебесных домов, строений, башен и прочего такого заносчивого вверх. Есть одно создание у железнодорожных ворот Города, но его как бы нет, потому что его, видя, не видишь, видя, не замечаешь, как дурачка среди множества удачливых не по выбору для себя, по независимой от них благодати недурачков.

То есть относительно Новосибирска здесь та мысль, что за лучшим для него идет, должно идти, быть бы чему — не то, зачем города по Земле пыжатся, возносясь в небо. Вряд ли Новосибирску таковым оставаться: потянется тоже, заразится общей блазнью и потом будет далеко не первым последователем, когда опередившие его никнуть станут к земле, возвращаясь по своей воле или еще как. А зря. Оба городских берега Оби так замечательно возвышенны, что утратно заставлять их столбами. И в самом Городе нет ничего такого, с чего бы можно было смотреть сверху, хоть и с воробьиной высоты, на застройку и ужасаться ужасом от всякого скопления живого, оно же жилого, оно же предположительно осмысленного и непредположительно неосмысленного всего.

То в «Новосибирске» прекрасно неоспоримо с точки зрения приверженца русской речи, что составлено оно из родных слов. «Николай» — тоже великолепно, но ведь он от греков, а от греков оспоримо и великолепное, если оно — не вера. Оспорима и древняя латынь, все оспоримо, и «проспект». Пусть «Красный проспект» был бы «Красным Бродом». Цвет взят — на любителя. Красивый цвет. Пусть. «Брод» же свободно насыщен смысловыми возможностями, во всяком случае, ёмок достаточно, Гусиным быть может. Есть чем в нем и американистым пристрастиям утишиться. Было же в пятидесятые годы поветрие у молодых новосибирцев гулять по главной улице Города как по «Броду». Воспротивиться «Красному Броду», конечно, привычней, так «хотимо» — не соизволится. Тем не менее из тех же соображений оставим в покое площадь Ленина «площадью Ленина» (полагая, что Ленин от реки Лены), так же — площадь Калинина; но не примем за «метро» подземку, за «вокзал» городской железнодорожный подъезд-отъезд. Почти ничего не придумать взамен так, чтобы быть услышанному. Но все равно, уж лучше — разъезд.






 


 

 

Митрофан и Дарья — невымышленные герои новой книги Игоря Шубникова

Кто-то из согорожан согласится с высказанным, кто-то нет. В чем-то, в сделанном в Городе, горожанину, гражданину Города, сыну его, например, в возрасте постарше половины возраста Города, сыну Города основателей тоже позволительно сомневаться.

От закладчиков Города до нынешних нас их потомков всего-то одна жизнь. И если осмелиться наделить ее столетней протяженностью, то вот ее пеленочное сибирское начало — 1893 год, вовсе не сказочно отдалённый. Вот и новосибирское ее домовинное окончание — год 1993, этот уж совсем несказочный. И в той вовсе не сказочной дали висит над землей в руках матери обернутый тканями месячный младенец, в полуверсте от нынешнего собора в честь Вознесения Господня и в трех верстах от течения Оби. А в деревьях, кои должны в ближайшее время спилиться для места усадьбе, стоит молодой младенцев отец с несибирским своим двухлетним первенцем за руку.

— Давай, ребята, благословясь, — говорит он нанятым артельщикам, — начинать. — Крестится. — Дашенька, уноси дитя. Начнется рубка.

Будет здесь улица, Нерчинская. Ныне от нее ничего не осталось, ни уличного, ни домового.

Будет здесь хозяин, с хозяйкой, со многими детьми, с домами своими несколькими, с общим домам двором. Потом быть по-общепринятому перестанут, он с хозяйкой, но в Гражданскую войну, вместе, почти в один час, от горя, от скорби по расстрелянному своему восемнадцатилетнему мальчику, не пеленочному, другому, помладше, где-то в Тайге, самому из их мальчиков красивому и веселому, по милому Ванечке. Кем расстрелянному и за что, никому ничем после их смерти не бывшим нужным знать. Говорили, красными, говорили — и белыми. Пал от боевой пули.

Брат его, новорожденный первопоселенец Города, у своего столетнего края (брату Ивану такой край вышел на девятнадцатом году) завестил погребать себя в белых портах с завязками на щиколотках и в белой рубахе, в нижнем белье, без верхних выходных облачений — в память о всех расстрелянных сибирских его современниках. Сам себе собрал три похоронных нательных надобности — крест на нитке и две исподних к нему.

Всё в Земле, и в Земле же все же.

А был край начала новой переселенческой жизни соседно древней деревянной церкви, что в новых каменных нынешних стенах — Вознесенский собор; были края начал новых мужских и женских жизней, крещения рядом, совсем вот-вот; были Крещения, Пасхи, Рождества, Троицы, общие всем, и у каждого свои. Было начало преданной Городу, безвыездной из него столетней жизни Русина Митрофановича Мошина. Было, было, было. И долго ли? Всего-то век. Едва сносился первый обской железнодорожный мост, быки которого все еще не устали и опять приняли на себя грузовые тяготы. Близко почти было. Но не виден через эту близость ни один стежок в одеждах Русинова отца, Митрофана. Крой одежд можно довообразить; уместно предположить, что, говоря своей Дарье «уноси дитя», шагал Митрофан по своему еще бездомовому участку в сапогах, в которых всё было только кожей и льняным волокном, и в рубашке что шагал с прямым или косым воротом. Не вообразить, не додумать, как сшита ткань — вручную? С помощью ли американки «Singer»? И какие они эти, если ручные, стежки? Какие они ровные по швам в том перемененном мире? Еще больше любопытства с пуговицами — что ими было, если сейчас они суть кругляшки из чего-то воздушного, прокаленного, сжатого, выдавленного? Что-то же было в том, что ничем не осталось. Там, в прошлом, тоже застегивались, и даже плотнее, даже не имея змеек и липучек. Говорилось же:

— Русик. А где пуговка на куртке?

И она в земле. Где ж ей еще быть.

Лес города

Цвет на ветлу положен Небом небу родственным. В нужный жизни дерева зеленый телесный влита нетелесная горняя синева, откуда зовет небо быть с ним. Синева в зелень листьев и трав таковая им, чтобы ими куда-то звать и звать.

Овес такой. Манит и манит к себе полынь, та, что иссиня-зелена, та, что горька, в коей горечь божественна язычески. Были будто бы во времена Владимир-князя два половецких хана, два брата. По летописи одной так. Первый брат в степи стоял, второй в горах увеселялся вместе с покорными. Степному стала нужда в силе другого, за кавказцем послал. А тому уже забылась степь и воевать неохота. Тогда посланец, заранее поученный хитростью, протянул гуляке траву с родной земли, пук полынный. Хан посмотрел, понюхал, заплакал, вспомнил и с гор к равнине сошел, что и задумано было его негорным братом.

Вдохнул, посмотрел на подсиненную…

От ив, одними оттенками с овсом и полынью, тоже исходит дух. Все добротные кожи на выделке ивами дубятся. Корой ивы пепельной обработаны особо тонкие кожи для женских рук. Ивы зарослью, кожа перчаток, руки в них и после них одинаково душисты. И это тоже зов, властный, более повелительного не вдыхается. И ветла пахнет, несильно. Сильней она цветом, им она и зовет, к воде ближе, к бегущей струе.

Ветла в Городе чужая нам по редкости наших ее саждений и ее приводности, непривычна, не садим потому. Наша ветла чужая нам… Сами так мы, городские, ведем себя с ней, что в чужих держим. Должен быть в этом какой-то нам смысл, и даже любой он может предположиться, кроме одного: неужели не нравится дерево? Мало ли за что. Листок слишком долог и не кругл распространенно и общепринято. Все листья взволновываются легко и с малого, чуть шевельнуть их — сразу вертетьтся дружным табуном и кому в каком значении. Кому — сердятся, кому — смеются и радуются. Мало ли у нас и собственных причуд. Хочется вот, чтобы лиственницы росли, чтобы липы у Города были.

Липы городским землям по месту Города между холодом и теплом действительно истинно чужие и в деревья настоящие не выходят, выходят в рябинную высоту, едва за черемуховую зайдут. Сколько уже приживляли. Липа, похоже, никому вне себя о себе много знать не попускает. Сади не сади ее, где сесть ей и не ссохнуться саженной, не предусмотреть. Где-нибудь у дворика в низких домах по той же Каменке живет-цветет пышно, хоть и низкорослой. Еще где-нибудь растет и никак не растет где-нибудь. Не растется ей у Дома Ленина по Красному Броду. Сажали. И решетки художественного литья корни вскармливать у комлей прилаживали — все не жизненно. Впрочем, у Дома того все как-то не к длительным временам, все как-то не остановиться, все не к памяти, все сроком побыть. И Дому имя быстро состарилось, липам удушливо, и где-то вблизи «Пионер», а ничего нигде уже нет «пионерского». Истукан стоял Сталина (памятник И. В. Джугашвили). Убран и бесследно зачем-то. Такому-то бы и памятствовать, как говорится, как говорилось при живом наставителе, для «всех времен». Ныне Часовня восставлена. Прикинуть на городской возраст цепь событий — точат где-нибудь (кто-нибудь т.е.) на нее отбойные молотки.

Уж хоть бы Купеческий Дом сохранился. Уж хоть бы стенами внешними, уж хоть бы не перелепливался, камнями украсными не улучшался, вверх бы сообразительным некупцом, «спонсором» и т. д. не вытягивался.

Таким образом, липа Городу собой убраться не дозволяет. И прекрасно: своим надо жить и не забываться, не забредаться.

Из деревьев, составляющих лес одной древесной породой, из лип, сосен, берез, пихт, елей, осин, лиственниц, или составляющих его разными их взаимоприемлемыми смешениями, более лесна Городу лиственница. Много не нужно ее, чтобы вообразился лес, и одной достаточно.

Летом она убрана зелеными иглами паутинно и путано. Хвоя по матице вскормлена правильными пучками, а ветки в пушистых насадках разбросаны без мерных строгостей, где-то и одиноко, и к месту бы лучше две глаза не сбивать с предвиденья, чающего четкого завершения сотворения. И нет в том совершенства, чтобы быть красоте. В лесу, внутри лесного сообщества так же. Где-то с бока дерева отпрыски несообразующихся длин, и опять должная бы быть правильность взломана, опять никакой отделанности сполна, и всё опять в красоту не целится, и только разнобой, опять по подобию леса самоугодного. Где-то утонченные венечные концы бородками свисли, поникли по-березьи плаксиво, по-ельничьи покрылись подселившимся мхом, но здесь она сама же лиственница своими лиственными сгущениями.

Все известное в деревьях многих неотъемными их свойствами в одной лиственнице сбито с существа ради новых и необдуманных, кажется, качеств. Дерево бревном тонет в воде, древесина самовольна в изделиях и сама щепится, хвойная листва на зиму облетает, в не совсем хвойном растении смола самая хвойная из других, и лиственничная сера пожевать получше каучуковой ее подделки. Шишками выращивает семена; шишки странные, городу сторонние, приведенные из дальних лесных стран, без привычного ореха и без привычной сосновой привычки разбрасываться просто так и как попало. И мелки, и для такой грубой, мамонтовой корковой покровности дерева — невзрачны и той же невзрачностью изящны, потому что круглы. И Солнце кругло, и Земля, и наши головы, и все законченное, без начала и конца потому что.

Зимой дерево стоит и неизвестного ему и нам с ним общего своего ждет. В городе ждут свое деревья принужденные ждать строем по улице Мичурина от Базара на юг к Городскому саду. Все ждущие в чувствах резки и сами неожиданны в готовности ожидаемым распорядиться, им овладевая. Порывиста лиственница перед зимой. Весь лес осенней желтой болезнью листьев истощал постепенно, лиственница же дождется холода бледной вся и разом, быстро с себя сбросит осеннюю отчаянной линькой желтую одежду — к ногам, на ночь: «А, зима так зима». Теперь долго будет корявой в ни на что не похожих шипах, темной и томно смущенной. Неожиданно и как-то, и кому-то так, захочется её пожалеть, напоминающую своим голым остовом ей неизвестное южное грушевое дерево, когда ему тоже зима где-то.

Сосны в Городе, что раньше его родились, от Города умерли. Что были посажены Городом, в нем жить не хотят. Так и ели, так и пихты.

Все другое в Городе лесное, что не названо под именем «Лес», — кустарного племени.

Вам было интересно?
Подпишитесь на наш канал в Яндекс. Дзен. Все самые интересные новости отобраны там.
Подписаться на Дзен

Новости

Больше новостей

Новости районных СМИ

Новости районов

Больше новостей

Новости партнеров

Больше новостей

Самое читаемое: